Вышли. Ветер люто бросил за воротник хрусткий снег, хлестко ударил по ногам жгучей поземкой. А поезд уже прибыл. Провожающая медсестра спешила оформить литеры. Скользкий поручень.             Заиндевелый тамбур. Болезненно сочувствующие улыбки попутчиков. Протяжный гудок паровоза. Ну, бывай! Поехали! Нашел свою полку, с трудом задвинул наверх вещмешок.

Вагон казался пустым и сумрачным. На одной нижней полке со свернутой под головой фуфайкой, лежал сухонький старичок. Над ним, на второй полке, дремотно кивала головой полная женщина – вот и все общество. Федя растянулся на пустовавшей нижней полке, потянулся с удовольствием и прислушался. Колеса мерно погромыхивали на стыках. По стылым окнам скользили огоньки пригорода. Долго ехать… завтра, послезавтра…

Дом. Дом – это сила! Мать, отец, братья. Долгих три года не был он дома. Долгих три года ни одного письма из родных мест. Долгих три года вой бомб, снарядов и свист пуль. Трудно! Заснул Федя уже под утро. Спал спокойно, крепко. Поезд то стоял на остановках, то, пыхтя изо всех чугунных сил, тащил его на восток, на родину.

Длинной цепочкой по снежному полю медленно, очень медленно извивается коричневая змея. Холодное зимнее солнце недвижно висит в холодной синеве неба. Холодные его лучи мертво скользят по холодным каскам, стынущим блеском отражается от касок змеиный цвет и холодит разум. 

–Идут! - сказал Федор. Голос его прозвучал спокойно и глухо.

Пятьдесят патронов на семь человек. Два автомата и четыре винтовки. Одна граната и один пистолет…
– Идут, идут!
Спокойный голос командира:

–Огонь только по команде!

Стрелки часов упрямо бежали вперед. Время торопилось к победе. Гнетущей молчью давила тишина застывшего леса. Неудержимо гулко билось непокорное сердце.

По снежной пустыне медленно ползет коричневая гадина. Цепочка смерти головой своей уже углубляется в лес. Он уже различал безразличие холодных глаз и тупые образы лиц. Лихорадкой знобило тело. Что-то непонятное и жаркое сверлило разум. 
И, вдруг, первый выстрел расколол гнетущую тишину.
Торопливо захлебнулись автоматы. Прокатилось раздирающее душу «ура».
Правой рукой Федор отбросил летящий в его грудь обоюдоострый штык, а левой до боли в суставах сдавил колотившийся выстрелами автомат…
Черная тишина окутала сознание.

И опять было утро. Полным-полно людей набралось в вагон. Людей Федор любил. Новые знакомства, новые разговоры – интересно. 
В соседнем купе голоса девушек. Женщина-соседка разворачивала платок с едой. Старик колотил ржавую воблу. Молоденькая незнакомка ела на завтрак яйцо. 
Федор сказал:
– Утро доброе!
– Здравствуйте – неуверенно откликнулась девушка.
Женщина на миг прикрыла снедь, словно испугавшись, что выхватят. А старик кинул на него слезящийся взгляд и все разом уставились глазами на его отсутствующую ногу. 
У Федора больно защемило сердце. Чуть повлажнели глаза. Сказал зло:

– Проживем, однако, из не такого выходили.

– Оренбург проехали, – сказала тихо девушка.

Молодая девушка была худенькая и очень симпатичная и как- то испуганно втягивала свою красивую головку в костлявые, как у подростка, плечики. «Никак, сиротка» - подумал Федор и спросил одними губами:

– Далеко ли? – И заметил, как погрустнела девчушка, глаза свои синие в сторону отвела, слезой затуманила. 
А поезд идет себе, знай, постукивает. Разъезды сменяются разъездами.

О возвращении домой Федор не сообщал. Сам не верил, что жив остался. Но о встрече с родными душой кипел. Представлял, какая суматоха поднимется, как на сковородке сало заскворчит, как глазунья стрельнет, как мать суетливо, с любовью, угождать станет и как отец, побледнев, выставит на стол бутылку первача.

Федор очнулся от своих мечтаний и увидел, что девушка плачет. А соседка по купе ее пытается успокоить и накормить. Развязал Федор вещмешок свой и весь паек дорожный – на вагонный столик:

– Угощайтесь!
Охнула соседка, замигал старичок:
– А сам-то, как же?
– Проживем, дедуля!
Стучат, стучат колеса вагонные. За разъездом разъезд, за станцией станция, уходят назад. К дому ближе – на душе веселей. Федор положил руку на плечо девушки:
– Не печалься, красавица, поедем к моим пока, а там видно будет. – Помолчав, добавил:

– Если б не таким возвращался, по-другому и разговор бы был.

Встреча была такой, как и предполагал двадцатилетний солдат. Всполошившийся дом, яичница со шкварками, набежавшие соседи, радость матери своей и слезы матерей чужих, тех, что уже никогда не обнимут своих, погибших на войне сыновей.

Голос у Оленьки был мягкий, с бархатной хрипотцой. Рассказала она свою нехитрую историю. Была кондуктором, ездила в хвостовых тамбурах товарных поездов, таскала тяжелые чугунные подставки для колес. А весной сорок четвертого были обворованы два вагона из ее состава, ее осудили, а когда война ушла на чужую территорию – освободили по амнистии. Ехала в свое село, но к кому? Отец погиб под Сталинградом, мать и сестренка умерли. Детская тоска по ласке приковала ее к безногому солдату. И сидела она за этим столом, где были радость и горе, и не знала, как быть дальше. Слегка захмелевший Федор опирался головой в руку и шепотом говорил:

– Обогрей, мама, одна она в целом свете, – и глаза повлажневшие ладонью заслонял.

Разморенные едой и общей горькой радостью соседки пробовали петь, но кроме: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина» - ничего у них не получалось. 
***
… И было утро. Чистое, светлое, росное, июльское утро. Двое тихо и спокойно шли навстречу земному светилу. Хромовые сапоги на ногах Федора незнакомо поскрипывали, и шел он, слегка прихрамывая, опираясь на трость. Лицо его милой Оленьки излучало великое очарование любви. Она готовилась стать матерью. Двое вернулись с войны.

Николай Лунев.